Шмитц не был оригинален в своих рассуждениях. Он лишь повторял то, о чем кричали газеты, радио. Не забыл он и о себе, жадным взглядом осматривал фишеровские владения, планируя в ближайшем будущем стать его хозяином. Но об этом агенту незачем знать.
Шмитц еще не знал, что в лице полковника Геллера имеет опасного конкурента, тоже претендующего на замок в стиле средневековья. Не зря тот в прошлом году наведывался в Ольховое. И оба они позаботились, чтобы на имение не упала ни одна бомба, хотя в Ольховом много домов было разрушено.
— Итак, — закончил Шмитц свои наставлении Коперко, — вы сейчас же уходите за Збруч и, нигде не задерживаясь, дальше — на Днепр, в Запорожье и Днепропетровск. Надеюсь, вам приятно будет прогуляться по знакомым с детства улицам. Нас, понятно, интересуют не улицы — эшелоны с оборудованием, войсками, железнодорожные узлы к другие стратегические объекты. Обязательно побывайте в Кривом Роге. Надо во что бы то ни стало предотвратить взрыв шахт, уничтожение оборудования… А после победы подумаем и о ваших интересах в Днепропетровске…
Снабженный рацией, необходимыми документами и туманными обещаниями насчет его «интересов». Коперко — по изъятым у погибшего советского командира документам Петров Савва Спиридонович — умчался на машине в сторону Збруча. Невесело было у него на душе. После стольких лет волчьей жизни надеялся пожить хоть немного без оглядки. Но абвер не считается с желаниями своих агентов.
В нескольких километрах от Збруча машина свернула вправо, в лес. Шмитц попрощался со шпионом и один возвратился в Ольховое.
У ворот колхозного двора раскрасневшиеся гитлеровцы весело гоготали, наблюдая, как Владко Дорожинский, с кровоподтеками на потемневшем лице, подгоняемый окриками, срывал ярко-красную вывеску. Был ясный день, но Владку казалось, что наступила беспросветная ночь и пришедшая с востока заря действительно закатилась, как говорил бывший панский управитель.
Сражение на старой границе было особенно ожесточенным. Два дня продолжались смертельные оборонительные бои Буковинской армии. Симон Голота до последнего находился на передовой линии, отражая вместе с бойцами непрерывные атаки. Уезжать с пограничниками в Збручск наотрез отказался. Не принял и трофейного автомата, который предлагал ему Байда.
— Что мне твоя трещотка? Да еще немецкая… Мы уж как-нибудь справимся и своим, родным оружием… — говорил он. поглаживая огрубевшими пальцами старую винтовку.
И стрелял он из нее только наверняка, неторопливо целясь, приговаривая за каждым выстрелом:
— Я твоей смерти не искал, вражина, сам ты притаскался сюда за нею…
Только после третьего ранения перед вечером второго дня его, потерявшего сознание, вынесли с поля боя и отправили на грузовике вместе с другими ранеными в Збручск. Уже в темноте прибыла машина в город и остановилась перед мостом через небольшую, но глубоко врезавшуюся в скалистые берега речку.
Денисенко и Нурмухаметов помогали контрольно-пропускному пункту разбираться в потоке беженцев, эвакуированных учреждений, разных хозяйственных тыловых подразделений, сгрудившихся на правом берегу. Подводы, автомашины, тракторы с прицепами, нагруженные всевозможным имуществом, спешили проскочить на другую сторону, к железнодорожному вокзалу. Тревожно кричали шоферы, ездовые, посматривая на затаившееся небо. В этой суматохе пограничники заметили прибывший грузовик с ранеными и с трудом вывели машину к мосту.
Среди всеобщего шума и людского разноголосья затерялся зловещий гул над головами. И только когда повисли над мостом опушенные на парашютах осветительные ракеты и захлопали зенитки, напиравшие сзади подводы, машины рванулись назад. Машина с ранеными и выскочившими на подножки пограничниками по обе стороны кабины очутилась на мосту одна.
— Гони! — крикнул Денисенко шоферу.
В нескольких метрах перед автомобилем что-то треснуло, вздрогнул мост, но они успели проскочить на другой берег.
— Не разорвалась… — выдохнул Денисенко, заглядывая в кузов, и тут при свете догоравших ракет заметил знакомые усы. — Дядя Симон! Дядя Симон! — кричал он, наклоняясь к раненому, но тот лишь тяжело дышал. Что-то клокотало в его высоко вздымающейся груди, прорываясь на губах розоватой пеной.
Доставленный в санчасть полка Симон Сергеевич скончался, не приходя в сознание.
Утро 3 июля было обычным, но для старых пограничников тридцатой заставы оно казалось угрюмым и тревожным. Много смертей они видели в последние дни, много близких друзей потеряли. А вот и дядя Симон. И каждому из них не хотелось верить, что уже никогда не увидят этого старого, угловатого, внешне сурового, но с теплым взглядом глаз человека, не услышат его по-отцовски ворчливых слов, не почувствуют его заботливой ласки. Как клятву запомнили они последние слова старика при расставании в Лугинах: «Никогда того не было и быть не может, чтобы советский человек подставил шею в ярмо…»
Хоронили на заре. Никто не плакал, не говорил речей. Лишь прощальный залп тридцатой заставы проводил из жизни замечательного человека-борца.
— Запомните эту могилу, товарищи, — тихо сказал Шумилов все еще не уходившим от холмика свежей земли пограничникам. — Возвратимся сюда — а мы обязательно возвратимся и скоро! — и собственными руками соорудим памятник нашему старшему другу, бессменному пограничнику. А шашку и наган от его имени передаю тридцатой. Пусть владеет ею достойнейший из вас. Берегите его оружие, как собственную честь. И помните: на этом оружии не было ни малейшего пятнышка, унижающего достоинство советского воина…